стихи о театре проф поэтов
ГАМЛЕТ
Борис Пастернак
Рокот затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в дальнем отголоске,
Что случится на моем веку.
На меня наставлен сумрак ночи
Тысячью биноклей на оси.
Если только можно, Aвва Oтче,
Чашу эту мимо пронеси.
Периферию и столицу,
как ни бывало тяжело,
на «Сильву» либо на «Марицу»
с непонятной силою тянуло.
Для чего Рф оперетта?
При том романсе про звезду!
При наших эмоциях без ответа,
в минорном явленных ладу!
При свадьбах, но – с идеологической ссорой!
При судьбах, что вершат собственный путь
со всей беспечностью, в какой
нет легкомыслия никак!
При нашей тяге к эталонам!
При нашем знании войны!
При том, что поднятым забралом
поэты российские сильны!
При том, что медная монета
звенит – не нужно серебра!
При наших поисках добра,
при том, что – дождик как из ведра, –
для чего Рф оперетта?!
Не знаю. Но на данный момент едины
и этот зал, и этот граф,
который с первой же картины
глядит на дам, как удав.
Вогнав пион в петлицу фрака,
он тем одним – не наш, чужой.
А в зале все свои. Но!
Что делать с русскою душой?
Для чего ей, песенной, былинной,
роман парижского хлыща
с какой-либо Карамболиной,
сверкающей из-под плаща?
А вот пришла же. Есть, наверное,
некий хмель и для Руси
в любви, изложенной манерно,
но всем понятной, как «мерси».
Иль это дружба юная,
комфорт парижских кабачков,
на наши головы слетая,
их завертел – и был такой!
Посреди земли обычной и суровой
снова, земляк, нам жизнь дана
пленительной и несерьезной,
какой не может быть она..
БАЛЛАДА ОБ АРТИСТЕ КОНЬКОВЕ
Артист Коньков прошел служебным ходом.
Его талант, не общепризнанный народом,
готов был тревожить и поражать,
И он, со всею щедростью таланта,
уже вживался в образ оккупанта,
чей текст в протяжении 2-ух актов
был сух, но органичен: «Расстрелять!»
Аншлагом и не пахло в «Русской драме»,
а пахло штукатуркой и коврами.
Но был Коньков и честен, и не стар.
Главреж не на Конькова делал ставку,
но был репертуар подобен танку,
и меж других заклепок и саморезов
Коньков, как винт, заходил в репертуар.
Коньков посиживал в прохладной грим-уборной
и клал на щеки тон рукою проворной,
когда забежал рассеянный помреж
и сказал, что Жорку Папазяна
разбил инфаркт. Кто будет партизана
играть пред школьным зрителем сейчас?
Ведь никого не сыщешь — ну хоть режь!
Надежда коллектива — на Конькова.
Он — оккупант? Ну, что все-таки здесь такового?
Успеет: паклю в зубы и –– неплох!
Всем тяжело! Что он, из другого теста?
А роль — мечта. К тому же не достаточно текста.
Весь текст в протяжении 2-ух актов —
Хорошая реприза — «Хрен возьмешь!»
Коньков, игравший Гамлета на курсе,
не стал орать о честности и вкусе,
а будучи своим в собственном цеху,
пошел в кулисы: встать там — «зарядиться»
на выход, заодно и убедиться,
что около эсэсовской шинели
приткнули партизанскую доху.
И грянул бой. Уж зрители мужались.
Действия к концу приближались.
И падал в снег расстрелянный герой.
Но, как ни нажимал Коньков, един в 2-ух лицах:
был тощ — в перчатках, плотен — в рукавицах,
а зрители с возрастающим подозреньем
наблюдали за двойной его игрой.
Зал понял — привычка дала подсказку,—
что германец — собственный. Нет, не обманешь зала!
А то, что сам себя он расстрелял,
есть трюк героический, Штирлицу на зависть.
Нет, «хрен возьмешь!» — у зала есть глаза ведь!
И заместо слез, жадных, но плодотворных,
неплодотворно улыбался зал.
Коньков смыл грим. Он вышел из театра,
Владимир Высоцкий.
Я только малость объясню в стихе,
На все я не имею возможностей.
Я был зачат, как необходимо, во грехе, —
В поту и нервишках первой супружеской ночи.
Я знал, что отрываясь от земли, —
Чем выше мы, тем жестче и суровей.
Я шел тихо прямо в повелители
И вел себя наследственным царевичем крови.
Я знал — все будет так, как я желаю.
Я не бывал внакладе и в уроне.
Мои друзья по школе и клинку
Служили мне, как их отцы — короне.
Не задумывался я над тем, что говорю,
И с легкостью слова кидал на ветер —
Мне верили и так, как главарю,
Все высокопоставленные детки.
Пугались нас ночные охранника,
Как оспою, болело время нами.
Я спал на кожах, мясо ел с ножика
И злую лошадка истязал стременами.
Я знал, мне будет сказано: "Царуй!" —
Клеймо на лбу мне рок с рожденья выжег,
И я пьянел посреди чеканных сбруй.
Был терпелив к насилью слов и книг.
Я улыбаться мог одним только ртом,
А потаенный взор, когда он зол и горек,
Умел скрывать, воспитанный шутом.
Шут мертв сейчас: "Аминь!" Бедолага! Йорик!
Но отказался я от дележа
Наград, добычи, славы, льгот.
Вдруг стало жалко мне мертвого пажа.
Я объезжал зеленоватые побеги.
Я позабыл охотничий азарт,
Возненавидел и борзых, и гончих,
Я от подранка гнал жеребца вспять
И плетью лупил загонщиков и ловчих.
Я лицезрел — наши игры с каждым деньком
Больше походили на безобразия.
В проточных водах ночами, тайком
Я отмывался от дневного свинства.
Я прозревал, глупея с каждым деньком,
Я прозевал домашние интриги.
Не нравился мне век и люди в нем
Не нравились. И я зарылся в книжки.
Мой мозг, до познаний скупой как паук,
Все постигал: недвижность и движенье.
Но толка нет от мыслей и наук,
Когда всюду им опроверженье.
С друзьями юношества перетерлась нить, —
Нить Ариадны оказалась схемой.
Я бился над вопросом "быть, не быть",
Как над неразрешимою проблемой.
Но вечно, вечно плещет море бед.
В него мы стрелы мечем — в сито просо,
Отсеивая призрачный ответ
От вычурного этого вопроса.
Клич протцов слыша через затихший рокот,
Пошел на клич, — сомненья крались с тылу,
Груз тяжких дум наверх меня тянул,
А крылья плоти вниз тянули, в могилу.
В некрепкий сплав меня спаяли деньки —
Чуть застыв, он начал расползаться.
Я пролил кровь, как все, и — как они,
Я не смог от мести отрешиться.
А мой подъем пред гибелью — есть провал.
Офелия! Я тленья не приемлю.
Но я себя убийством уравнял
С тем, с кем я лег в одну и ту же землю.
Весь мир — театр.
В нем дамы, мужчины — все актеры.
У их свои есть выходы, уходы,
И каждый не одну играет роль.
Семь действий в пьесе той. Сначала малыш,
Ревущий звучно на руках у мамки.
Позже плаксивый школьник с книгой сумкой,
С лицом румяным, нехотя, улиткой
Ползущий в школу. А потом хахаль,
Вздыхающий, как печь, с балладой печальной
В честь брови милой. А потом боец,
Чья речь всегда проклятьями полна,
Обросший бородой, как леопард,
Ревнивый к чести, задира в ссоре,
Готовый славу бренную находить
Хоть в пушечном жерле. Потом арбитр
С брюшком круглым, где каплун запрятан,
Со серьезным взглядом, стриженой бородкой,
Шаблонных правил и сентенций кладезь,—
Так он играет роль. 6-ой же возраст —
Уж это будет тощий Панталоне,
Все кончается, как по звонку,
На убогой театральной сцене
Дранкой ввысь несут мою тоску —
Душноватые фиолетовые сирени.
Я стою хмелен и одинок,
Как будто нищий над своею шапкой,
А моя возлюбленная со щек
Маков цвет стирает сальной тряпкой.
Белла Ахмадулина
О, мой робкий герой,
ты ловко избежал позора.
Как длительно я игралась роль,
не делая упор на напарника!
К окаянной помощи твоей
я не прибегнула никогда.
Посреди кулис, посреди теней
ты спасся, неприметный глазу.
Но в этом сраме и бреду
я шла пред публикой беспощадной —
все на неудачу, все на виду,
все в этой роли одинокой.
О, как ты гоготал, партер!
Ты не прощал мне очевидность
бесстыдную моих утрат,
моей ухмылки безобидность.
И скупо шли твои стада
напиться из моей печали.
Одна, одна — посреди стыда
стою с упавшими плечами.
Мы на сцене игрались с тобой
И так лаского тогда лобзались,
Что все фарсы комедии той
Мне возвышенной драмой казались.
И в радостный прощания час
Мне почудились одичавшие стоны:
Как будто обнял в последний я раз
Константин Бальмонт
Я в кукольном театре. Предо мной,
Как тени от качающихся ветвей,
Исполненные красотой двойной,
Изменяются толпы марионеток.
Их каждый взор рассчитанно-правдив,
Их каждый шаг правдоподобно-меток.
Чувствительность проворством заменив,
Они полны немого обаянья,
Их modus operandi прозорлив.
Понявши все изящество молчанья,
Они играют в жизнь, в мечту, в любовь,
Без криков, без стихов, и без вещанья,
Убитые, встают немедленно вновь,
Так веселы и совместно с тем бездушны,
За родину не проливают кровь.
Художественным замыслам послушливы,
Производят формулы страстей,
К добру и злу, как боги, флегмантичны.
Перед массой зевающих людей,
Исполненных животного веселья,
Смеется в каждой куколке Колдун.
Любовь людей — отравленное зелье,
Стремленья их — верченье колеса,
Их мудрость — тошнотворное похмелье.
Их мненья — лай рассерженного пса,
Заразительная их дружба истерична,
Узка земля их, низки небеса.
А тут — как все комфортно и благопристойно,
Какая в смене смыслов быстрота,
Как жизнь и погибель мерцают гармонически!
Но что всего важнее, как черта,
Достойная быть правилом навеки,
Вся цель их действий — только краса.
Свободные от тягостной опеки
Того, чему мы все подчинены,
Безгласные они "сверхчеловеки".
В магическом королевстве мертвой тишины
Один только глас высшего решенья
Бесстрастно истолковывает сны.
Все видимое — игра воображенья,
Различность многогранности одной,
В несчетный раз — повторность отраженья.
Смущенное беспощадной тишью,
Которой нет начала, нет предела,
Сознанье сны роняет пеленой.
Обман души, прикрытый тканью тела,
Картинный переменный туман,
Свободный жить — до грани передела.
Святой Антоний, Гамлет, Дон Жуан,
Макбет, Ромео, Фауст — привиденья,
Которым всем удел единый дан:—
Способами страсти, мысли, заблужденья,
Изображать бесчисленность мыслях,
Калейдоскоп цветистого хотенья.
Святой, мудрец, безумец, и злодей,
Давид Самойлов
Вот я перед вами стою. Я один.
Вы ожидаете какого-то слова и знанья,
А может- забавы. Дескать, мы посмотрим,
Тут львиная мощь либо прыть обезьянья.
А я перед вами гол, как сокол.
И нет у меня ни ключа, ни отмычки.
И нету рецепта от бед и от зол.
Стою пред вами, как в анатомичке.
И изредка случается быть на жеребце !
Вот я пред вами стою. Я один.
Не жду одобрения либо заслуги.
Стою у небезопасного края эстрады,
У края, который непереходим.
Конец
Обожать, терзать, впадать в отчаянье.
Мучиться от признака бесчестья
И принимать за окончание
Александр Блок
В час, когда пьянеют нарциссы,
И театр в закатном огне,
В полутень последней кулисы
Кто-то прогуливается вздыхать обо мне.
Арлекин, забывший о роли?
Ты, моя тихоокая лань?
Ветерок, приносящий с поля
Дуновений легкую дань?
Я, паяц, у блестящей рампы
Возникаю в открытый лючок.
Это пучина глядит через лампы